А.Бенуа: «Видение отрока Варфоломея» (будущего св. Сергия Радонежского) – одна из самых таинственно-поэтичных и прелестных картин последнего десятилетия XIX века. Здесь, что редко бывает у Нестерова, удался ему и тип юного святого, его застывшая в священном трепете фигура, его поглощенное сосредоточенным восторгом лицо с широко открытыми, уставившимися глазами. Чарующий ужас сверхъестественного был редко передан в живописи с такой простотой средств и с такой убедительностью. Есть что-то очень тонко угаданное, очень верно найденное в стройной фигуре чернеца, точно в усталости прислонившегося к дереву и совершенно закрывшегося своей мрачной схимой. Но самое чудное в этой картине – пейзаж, донельзя простой, серый, даже тусклый и все же торжественно-праздничный. Кажется, точно воздух заволочен густым воскресным благовестом, точно над этой долиной струится дивное пасхальное пение.
В «Видении отроку Варфоломею» Нестеров нашел ту свою мечту, что занимала его впоследствии на протяжении двадцати-тридцати лет – жизнь православной Руси, жизнь святых чудотворцев, схимников, монахов, праведников и героев духа. В продолжение этой темы были написаны такие известные картины, как «Пустынник», «Сергий Радонежский», «Великий постриг», «Молчание», «Зимой в скиту», «Лисичка», «Дмитрий, царевич убиенный», «На горах» и ряд других. Своеобразным итогом религиозной темы в творчестве художника становится большая незаконченная картина «На Руси (Душа народа)», ставшая воплощением слов Иисуса Христа: «Будьте как дети. Ибо никто не войдет в царство небесное, пока не станет, как младенец». В своих хрупких, нежных картинах Нестеров воплощает свою мечту о Святой Небесной Руси.
Образ преподобного Сергия Радонежского был душевно близок великому русскому художнику Михаилу Нестерову с раннего детства. Он знал его по семейной иконе и лубочной картинке, где Сергий-пустынножитель кормил хлебом медведя. В представлении художника это был глубоко народный святой, «лучший человек древних лет Руси». Житие преподобного оставалось источником вдохновения художника многие годы, но вершиной своего творчества сам Нестеров считал именно «Видение отрока Варфоломея». «Жить буду не я. Жить будет отрок Варфоломей. И если через 30, 50 лет после моей смерти он еще что-то будет говорить людям – значит, он жив, значит, жив и я», – писал М.Нестеров.
Детство художника прошло в одном из старейших городов Урала – Уфе, в религиозной, патриархальной купеческой семье. Христианское мироощущение Нестерова, его любовь к России, Православию определились во многом семейной атмосферой, в которой он вырос.
По семейной легенде, Нестеров выжил благодаря чудесному вмешательству святого. Младенец был «не жилец». Его лечили суровыми народными средствами: клали в горячую печь, держали в снегу на морозе. Однажды матери, как говорил Нестеров, показалось, что он «отдал Богу душу». Ребенка, по обычаю, обрядили, положили под образа с небольшой финифтяной иконкой Тихона Задонского на груди и поехали на кладбище заказывать могилку. «А той порой моя мать приметила, что я снова задышал, а затем и вовсе очнулся. Мать радостно поблагодарила Бога, приписав мое воскресение заступничеству Тихона Задонского, который, как и Сергий Радонежский, пользовался у нас в семье особой любовью и почитанием. Оба угодника были нам близки, входили, так сказать, в обиход нашей духовной жизни».
Сегодня хотелось бы заглянуть в «святая святых» художника, в его творческую мастерскую, прикоснуться к тайне рождения великой картины.
Из воспоминаний Михаила Нестерова:
«…Нанял избу в деревне Комякине, близ Хотькова монастыря, и принялся за этюды к «Варфоломею».
Окрестности Комякина очень живописны: кругом леса, ель, береза, всюду в прекрасном сочетании. Бродил целыми днями. В трех верстах было и Абрамцево, куда я теперь чаще и чаще заглядывал.
Ряд пейзажей и пейзажных деталей были сделаны около Комякина. Нашел подходящий дуб для первого плана, написал самый первый план, и однажды с террасы абрамцевского дома совершенно неожиданно моим глазам представилась такая русская, русская осенняя красота. Слева холмы, под ними вьется речка (аксаковская Воря). Там где-то розоватые осенние дали, поднимается дымок, ближе – капустные малахитовые огороды, справа – золотистая роща. Кое-что изменить, что-то добавить, и фон для моего «Варфоломея» такой, что лучше не выдумать.
И я принялся за этюд. Он удался, а главное, я, смотря на этот пейзаж, им любуясь и работая свой этюд, проникся каким-то особым чувством «подлинности», историчности его: именно такой, а не иной, стало мне казаться, должен быть ландшафт. Я уверовал так крепко в то, что увидел, что иного и не хотел уже искать.
Оставалось найти голову для отрока, такую же убедительную, как пейзаж. Я всюду приглядывался к детям и пока что писал фигуру мальчика, писал фигуру старца. Писал детали рук с дароносицей и добавочные детали к моему пейзажу – березки, осинки и еще кое-что.
Время шло, было начало сентября. Я начал тревожиться – ведь надо было еще написать эскиз. В те дни у меня были лишь альбомные наброски композиции картины, и она готовой жила в моей голове, но этого для меня было мало. И вот однажды, идя по деревне, я заметил девочку лет десяти, стриженую, с большими широко открытыми удивленными голубыми глазами, болезненную. Рот у нее был какой-то скорбный, горячечно дышащий.
Я замер, как перед видением. Я действительно нашел то, что грезилось мне: это и был «документ», «подлинник» моих грез. Ни минуты не думая, я остановил девочку, спросил, где она живет, и узнал, что она комякинская, что она дочь Марьи, что изба их вторая с краю, что ее, девочку, зовут так-то, что она долго болела грудью, что вот недавно встала и идет туда-то. На первый раз довольно. Я знал, что надо было делать.
Художники в Комякине были не в диковинку, их не боялись, не дичились, от них иногда подрабатывали комякинские ребята на орехи и прочее. Я отправился прямо к тетке Марье, изложил ей все, договорился и о «гонораре» и назавтра, если не будет дождя, назначил первый сеанс.
На мое счастье, назавтра день был такой, как мне надобно: серенький, ясный, теплый, и я, взяв краски, римскую лимонную дощечку, зашел за моей больнушкой и, устроившись попокойнее, начал работать.
Дело пошло ладно. Мне был необходим не столько красочный этюд, как тонкий, точный рисунок с хрупкой, нервной девочки. Работал я напряженно, стараясь увидать больше того, что, быть может, давала мне моя модель.
В те дни я жил исключительно картиной, в ней были все мои помыслы, я как бы перевоплотился в ее героев. В те часы, когда я не писал ее, я не существовал и, кончая писать к сумеркам, не знал, что с собой делать до сна, до завтрашнего утра.
Проходила длинная ночь, утром снова за дело. А дело двигалось да двигалось. Я пишу «Варфоломея», его голову – самое ответственное место в картине. Удастся голова – удалась картина. Нет – не существует и картины.
Слава Богу, голова удалась, картина есть. «Видение отрока Варфоломея» кончено».
Напомним читателю, что картина написана на сюжет, взятый Нестеровым из древнейшего «Жития преподобного Сергия», написанного его учеником Епифанием Премудрым. Отроку Варфоломею, будущему Сергию, не давалась грамота, хотя он очень любил читать, и он втайне часто молился Богу, чтобы тот наставил и вразумил его. Однажды отец послал его искать пропавших жеребят. Под дубом на поле отрок увидел некоего черноризца, святого старца, «светолепна и ангеловидна», прилежно со слезами творившего молитву. Старец взглянул на Варфоломея и прозрел внутренними очами, что перед ним сосуд, избранный Святым Духом, и спросил его: «Да что ищеши или что хощещи, чадо?» Отрок просил святого отца помолиться за него Богу, что он «умел грамоту». Старец, «сотворя молитву прилежну», достал из карманной «сокровищницы» частицу просфоры и подал ее отроку со словами: «Прими сие и снешь, се тебе дается знамение благодати Божия и разума Святого Писания». А когда отрок съел просфору, старец сказал ему: «О грамоте, чадо, не скорби: отсего дне дарует ти Господь грамоте умети зело добре». Так и случилось.