В прошлом году исполнилось 200 лет со дня рождения М. Ю. Лермонтова. Исследователи творчества великого поэта предполагают, что он, возможно, посещал наш город. О том, как это могло произойти, рассказ известного саратовского краеведа Виктора Семенова. О том же, как юный поэт побывал в Саратове в гостях у брата своей бабушки Елизаветы Алексеевны – Афанасия Алексеевича Столыпина.
Зимние вакации в Московском благородном пансионе начались 22 декабря. Ученики разъезжались на трехнедельные каникулы, дабы возвратиться в белокаменную к началу занятий 15 января 1830 года.
Уже через два дня Лермонтов с бабушкой прибыл в Тарханы, где ему было объявлено, что вскоре им надлежит следовать далее – в Лесную Неёловку и в Саратов.
– Афанасий Алексеич жениться надумал наконец-то! Приказали быть на свадьбе – непременно с тобой, Мишенька! – Елизавета Алексеевна всматривалась в серьёзное лицо внука, стараясь определить его реакцию на сообщение.
Глаза Мишеля осветились радостью.
– Дядюшка! И он-таки не устоял!
Любимого и обожаемого младшего бабушкиного брата Лермонтов называл только так, полагая, что дедом величать человека, всего на двадцать шесть лет себя старше, неспособно и неправильно. Какой же это дед – бравый, красивый, осанистый мужчина, к тому же, вот, молодожен?!
– Когда же тронемся, бабушка? – Мишель обратил вопросительный взор к своей воспитательнице.
– Да вот уж встретим Новый год здесь, да и тронемся с Богом! Свадьба-то только недели через две…
Зима в тот год стояла суровая и малоснежная. По рощам и низинам покрылась земля тонким одеялом, а с бугров сдувал ветер остатки снега, нещадно обнажая и тем губя озимое жнивье. Реки и пруды стояли, поблескивая на солнце стеклом ледяного панциря, непривычно темные средь припорошенных берегов.
Дорога на Саратов недальняя. Тройка сытых хозяйских лошадок споро тянула возок, внутри которого, закутанные в тулупы, сидели на подушках бабушка и внук. То и дело слышалось, как сани шаркали полозьями по обнаженной земле.
Оживленно на Симбирском тракте. Попадаются здесь навстречу крестьянские розвальни и дровни, помещичьи экипажи, казенные тройки с бесшабашными ямщиками.
В Неёловке ночевали. Сестру хозяина имения и её внука хорошо знали здешние дворовые. А сам Афанасий Алексеевич давно пребывал в Саратове, готовясь к собственной свадьбе и ожидая к себе многочисленных гостей.
Дом Столыпина стоял на Александровской улице – добротное, вместительное каменное строение в один этаж. Высокие окна, большая веранда, роскошно отделан и обставлен. Прилегала к нему обширная усадьба с конюшней, сараем, погребами, каретником, флигелем для прислуги.
Жил Афанасий Алексеевич на широкую ногу: летом в поместье, зимой в городе. Держал породистых лошадей, был страстным псовым охотником, любил веселое застолье с сытной трапезой, песней и шуткой. И свадьбу свою решил сыграть так, чтобы надолго запомнилась…
Сорокадвухлетний отставной офицер, герой Отечественной войны, родовитый дворянин и состоятельный помещик, Афанасий Алексеевич был заметной фигурой в городе. За честь почитали пожать ему руку при случае и губернатор и городской голова. Поговаривали, что быть ему скоро губернским предводителем дворянства…
Невестой Афанасия Алексеевича была Мария Александровна Устинова, прелестная, скромная двадцатилетняя девушка, пленившая старого холостяка своими задумчивыми глазами и чистой взволнованной душой.
Дед невесты Михаил Андрианович Устинов – особа, почитаемая в Саратове светской и духовной властью. Как действительный статский советник, как богатейший человек, как частный ктитор и меценат, жертвовавший многие тысячи на устройство старинного городского храма.
Свадьба была назначена на 12 января. Основные торжества должны были состояться в доме Устинова на Старособорной площади.
К Столыпиным ожидалась вся их многочисленная родня. С особой радостью предвкушал Афанасий Алексеевич встречу со своим внучатым племянником – внуком сестры Лизы Мишелем, мальчиком серьёзным и талантливым, к которому питал бывший воин нежность и участие, чувствуя и с его стороны искреннюю привязанность…
Столыпин в гостиной слушал доклад управляющего о вчера прибывшем из Неёловки обозе с провизией для свадебного стола, когда сквозь полузамёрзшее окно на Александровскую улицу предстал его взору знакомый возок, в коем, он не сомневался, прикатила наконец–то долгожданная сестра его с Мишенькой Лермонтовым. Бросив дымящуюся трубку на стол, прямо в халате поспешил Афанасий Алексеевич на встречу желанных гостей: выскочил на мороз и у ворот, рванув дверцу едва остановившегося экипажа, принял в объятия закутанного в тулуп подростка – только большие чёрные глаза выглядывали из-под надвинутого малахая.
– Дядюшка, здравствуйте! – Мишель прижался лицом к стеганому отвороту халата. Сзади улыбалась бабушка, счастливая радостью встречи двух дорогих ей людей.
Вечером было долгое чаепитие. В уютной гостиной потрескивали свечи, на расшитой белой скатерти красовался пыхтящий самовар и горка расписной посуды. Со стен из портретных рамок глядели на Мишеля герои памятной войны: Кутузов, Багратион, Барклай де Толли. Афанасий Алексеевич, посмеиваясь, поведал родственникам историю последних месяцев своей жизни, как, убоявшись надвигающейся старости и одиночества, решился он на супружество, и какое она необыкновенно доброе и прекрасное существо – его будущая жена Машенька.
Мишель – еще более взрослый в черной суконной паре с фиолетовым бантом вокруг белого воротника (одеться так настояла бабушка) – внимал словам любимого дяди, изредка улыбаясь чуть саркастически («Не устоял доблестный воин…») И Столыпин, все понимая, оправдывался как мог.
– Доживешь и ты, Мишенька, защемит сердечко и у тебя…
– Да уж и ныне бывает – щемит! – вставила словечко добродушно Елизавета Алексеевна.
– Бабушка! – Мишель невольно покраснел, мысленно дивясь прозорливости своей воспитательницы, видно, догадывавшейся о пылком увлечении внука Н.Ф.И.
…До свадьбы оставалось еще несколько дней, и их предстояло провести здесь, в Саратове – в посильных развлечениях: визиты к Устиновым, катания на тройках, веселое обеденное застолье, вечерние удовольствия: игры, музыка, беседы с неистощимым на интересные рассказы дядюшкой.
По утрам медленно вставало над Саратовом блеклое светило в морозной дымке. Иней окутывал голые ветки и заборы. Небо безоблачно, погода безветренна и мороз крепкий. А снег так и не шёл. Богомолки-старухи у паперти Троицкого собора крестились на купол и вздыхали горестно: быть антихристову пришествию, неурожаю и болезням. По Пешему базару вдоль обжорного ряда бродил босой юродивый и пугал торговок, вещая страшное. Откупались бабы кто пряником, кто пятаком, плевали через плечо троекратно, бросая скорее знамение на грудь.
Ровными струйками тянутся к небу светлые дымы из печных труб. По Московской улице к Волге движутся две тройки – с бубенцами, лентами, оживленными возгласами кучеров и седоков. «Эй, поберегись, прохожия!»
В розвальнях нарядно одетые молодые люди – то юное поколение и гости Устиновых и Столыпиных предаются зимним забавам в преддверии главного торжества – свадьбы Афанасия Алексеевича.
Мимо Благородного собрания, мимо церквей, лавок, обывательских домов и заборов под лай увязавшихся за тройками собак – спорой рысью.
Повернули на Царицынскую – пустили пристяжных наметом, вперегонки. Избавь бог встречные сани – сомнут и не заметят. Мишель, раскрасневшийся на морозе, на передних розвальнях, рядом с сероглазой девушкой в беличьей шубке – из невестиных подруг, азартно хлопает перчаткой по спине кучера: «Поддай, Петрович, догоняют!»
Быстро меркнет короткий зимний день. В натопленной гостиной зажигаются свечи, благоухает натертый паркет. Старинная мягкая мебель и накрытый стол ожидают гостей и хозяев к вечернему чаепитию.
У самовара садилась Елизавета Алексеевна и разливала чай – хозяину дома первому, внуку, племянникам и племянницам, ласково приговаривая: «Варенье отведайте, вишня тарханская, особенная!»
Афанасий Алексеевич сегодня в военной форме – золотые пуговицы и эполеты, черное сукно мундира, взвякивающие ордена на груди. Он только что нанёс визит губернатору с приглашением на свадьбу, оттого при полном параде.
Мишель, забыв об остывающем чае, влюбленно смотрит на своего кумира, завороженно слушает каждое его слово. Памятуя о неоднократных просьбах юноши, рассказывает Столыпин о незабываемых событиях своей жизни – в день великого Бородина.
– Было мне тогда двадцать четыре года, молод был, горяч, бесстрашен. Верите ли, под пулями, под ядрами – не то что спокоен, весел бывал, и бравадою то не было. Стояли мы на левом крыле русского войска, в глубине, у осиновой рощи. Нашею легкою кирасирскою ротой командовал капитан Гогель, славный человек и отважный – Царствие ему Небесное! Дело было жаркое. Наши батареи неподалеку от нас адский огонь вели, стволы грелись нещадно – по пятьдесят залпов за четверть часа. Французы тоже не отставали, накрыли наши порядки плотным огнём. Дым, гарь, солдаты у орудий растелешенные, потные, чумазые. Крики, храп лошадиный, стоны раненых, отрывистые команды. Здесь-то и контужен был наш командир. Ядро разорвалось под орудийным лафетом в метре от капитана. Осколки его обошли, но волной он был сбит с ног и оглушён надолго. Отправил я его в лазарет, отправил и донесение с вестовым к полковнику, а оттуда ответ – немедля командование принять, готовиться к вражеской атаке, заряжать картечью… Да-с… – Столыпин встал, прошёл вдоль стены с портретами, остановился пред изображением Кутузова. С минуту молча рассматривал лик светлейшего, затем снова повернулся к гостям.
– Помнится, вдали показалась цепь французских гренадеров. Штыки наперевес, бой барабана, знамена полощут на ветру. Шагают прямо на нас. Ну, думаю, проучу я вас, неустрашимых. Погибну, а проучу. Скомандовал артиллеристам – без приказа не палить, а лишь по взмаху сабли моей. Дабы подпустить неприятеля поближе к пушкам, решил я встать впереди стволов, пускай, мыслю, надеются, что я им прикрытие. Канониры ни в какую. «Ваше благородие, как же нам по своему-то?» Я им: «Ребята! Греха вашего здесь нет. Москва за нами, и умереть за неё – счастье для русского!» – Последние слова взволнованный ветеран почти прокричал – совсем как тогда, в августовский день далекого двенадцатого года, и гости затрепетали, захваченные великою силою и правдою патриотического порыва. Мишель глубоко дышал, глаза его ловили каждое движение дядюшки. Тот продолжал:
– Подводят ко мне мою лихую горскую лошадку. Умница животное. Так я ее и звал – «Умница». Перекрестил белую звёздочку на лбу – и в седло. Саблю наголо, выезжаю перед строем нацеленных на врага стволов. Орудия заряжены, фитили дымятся. Французы уж недалеко – саженей триста. Шагают неудержимо, штыки поблескивают, барабан эдак зловеще отбивает ритм: тра-та-та, тра-та-та, тра-тра! Страшно, знаете, стало. За себя, за Россию, за Москву. Но и злость немалая поднялась в сердце. Ну, басурмане, держитесь. Не мы к вам, вы к нам ворогами пожаловали. Не убоимся ж сложить голову за землю родную! Саблю я поднял, жду, когда французы будут еще ближе. Они уж вот – рукой подать. Шапки медвежьи на головах, синие мундиры, белые ремни. Впереди строя командир. Молодой, усатый, глядит дерзко, шагает прямо на меня. За пятьдесят шагов слышу его команду: «Attention! Vous prepares pour l`ataque!» Сейчас гренадеры ринутся на нас бегом. Простился я с белым светом и рубанул саблей по воздуху! – Столыпин энергично сымитировал удар, ордена звякнули на его груди.
Возгласы восхищения раздались в гостиной. Мишель встал, взволнованный. Афанасий Алексеевич отвернулся на минутку, потом, успокаиваясь, прошёл к своему месту и сел за стол. Пауза казалась бесконечной. Наконец рассказчик улыбнулся.
– Ну, что притихли? Жив я, видите, остался. Обошлось. Ценой гибели своей спасла меня моя Умница, потому как первым залпом была убита наповал и упала, сердечная, в канаву, меня слегка придавив. Так картечь свистела надо мной, а я лежал, раненый в ногу, не в силах пошевелиться под лошадиной тушей. Ну, а французам крепко досталось. После картечи пошли в атаку мои кирасиры. Разметала рота вражескую цепь, полегло большинство, а прочие ретировались до поры…
– Налей-ка мне, Лиза, свеженького, – обратился Столыпин к сестре, – сколько лет прошло, многократно все это рассказывал – и каждый раз не могу, переживаю, ровно на поле боя стою!
– А что ж потом было, дядюшка? – Мишель приблизился к Афанасию Алексеевичу.
Тот положил руку на плечо юноши.
– А потом, Миша, попал я в лазарет. А потом дали мне вот этот крест и золотой шпагой «За храбрость» наградили. Воевал до конца, в семнадцатом году в отставку вышел. Вот и всё. Да что ты так смотришь, будто впервой меня увидел?
– Уж не заболел ли, Мишенька? – ладонь Елизаветы Алексеевны потянулась ко лбу внука.
– Да перестаньте вы, бабушка! Здоров я! – Лермонтов недовольно наморщил свой высокий чистый лоб. – Дядюшка, а что, правда ли, артиллерия наша в Бородинском бое отличилась?
– Да, Миша, военные летописцы это отмечали. Наполеон был явно не готов к мощи русского орудийного огня. Это во многом определило исход Бородина и, стало быть, всей кампании.
За беседой время пролетело быстро. Старинные часы в гостиной пробили девять, и уж, утомленные, гости и хозяева разошлись по своим комнатам.
Глядя на пламя свечи, Мишель в ночной рубашке сидел на кровати, перебирая подробности услышанного рассказа. Многие чувства теснили грудь и голову юноши: гордость за Родину, сочувствие и добрая зависть к героям войны, восхищение мужеством и отвагой дядюшки. Мысленному взору представлялись ратные картины: широкое клокочущее поле, усеянное фигурами воинов, клубы белого дыма, окутывающие артиллерийские порядки, бешено галопирующие лошади, рокот барабанов, высшее офицерство в сверкающих золотом мундирах… Губы Мишеля непроизвольно шевельнулись. «Поле Бородина!» – так будет названо, он знал, будущее стихотворение, в коем воспоет молодой поэт подвиг русского народа. И первую строфу тут же запечатлела в заветной тетради твердая не по-мальчишески рука, послушная властному зову вдохновения:
Всю ночь у пушек пролежали
Мы без палаток, без огней.
Штыки востриди да шептали
молитву Родины своей…
* * *
Венчание было назначено в Сергиевской церкви. В полдень 12 января праздничный кортеж украшенных зимних экипажей подкатил к церковной паперти. Обряд сове6ршал протоиерей Гаврила Чернышевский – благообразный и строгий молодой человек в светлой ризе и клобуке с крестом, выложенным стеклянными гранеными камушками.
Церковь наполнилась людьми: молодые, гости, родственники, церковный причт. Новобрачные стояли пред аналоем со свечами в руках: он – в штатском черном сюртуке с орденской лентой в петлице, седой, но крепкий представительный мужчина, она – смущенная, счастливая, кроткая девушка с опущенными ресницами и румянцем на щеках.
Рокотал под сводами мощный глас протодьякона: «Венчается раб Божий Афанасий рабе Божией Марии – во имя Отца и Сына и Святого Духа». Венчальные короны над головами молодых, кольца на серебряном подносе, сверкающий золотом и росписями богатый иконостас…
После церемонии кортеж проследовал к дому Устинова, на Старособорную площадь, дабы продолжить торжество за праздничным столом.
Без малого тридцать экипажей катили по улицам Саратова, привлекая внимание прохожих, зевак, обывателей у своих домов и трактиров, дворников и извозчиков. Редко случалось в Саратове столько шума и гама, обычно пребывал город в сонной тишине и скуке беспросветной.
В просторной гостиной огромного устиновского дома был накрыт стол на сто персон. Самые именитые горожане ныне пожаловали сюда – поздравить молодых, вкусить хозяйского хлебосольства, посмотреть да послушать, а кто и посплетничать всласть.
Уж сбросили шубы на руки лакеев и поднялись во второй этаж губернский начальник – князь Голицын, «человек молодой приятной наружности, но гордо-надменный и властолюбивый». Здесь же городской голова Туляков, предводитель дворянства Панчулидзев Александр Алексеевич, вице–губернатор Рославец, купец Вакуров, сам древний хозяин дома Михаил Андрианович, с ухоженной седой бородкой и со Станиславом в петлице, помещики Бахметьев, Кропотов, Тепляков, Чекмарев, Угрюмов. Каждый с супругой, а кто и со взрослыми отпрысками.
Черные фраки, белые воротнички, пестрые сюртуки, военные мундиры, разноцветные дамские наряды, голубые ливреи лакеев. На хорах – небольшой оркестр из бывших крепостных, недавно пожалованных «волей» для службы в городском театре.
Голоса гостей невольно стихли, когда вошел в зал невысокий мужчина лет сорока пяти, одетый в штатское, но явно военной выправки. Седая прядь свешивалась на высокий лоб, кончики усов были лихо закручены, глаза смотрели весело и уверенно.
– Его превосходительство генерал Давыдов Денис Васильевич! – послышались громкие слова распорядителя.
Мишель обернулся нетерпеливо. Взгляд его с интересом остановился на ловкой фигуре легендарного гусара. Тот под пристальными взорами сразу смолкнувшего окружения, нимало не смущаясь, прошествовал к чете новобрачных.
Афанасий Алексеевич, шутя, вытянулся «во фрунт» и лихо отрапортовал в полный голос:
– Господин генерал, имею честь жениться, а посему прошу дозволить быть нынче свободным от службы!
Давыдов улыбнулся по-домашнему:
– Буде паясничать, Афоня! – Облобызал троекратно старого боевого товарища. Затем церемонно поклонился невесте: – Очень рад за вас, любезная Мария Алексеевна, – такого хорошего человека в мужья вам бог послал!
Столыпин начал представлять Денису Васильевичу саратовское общество, подходя к каждому из гостей. Давыдов склонял в небрежном поклоне голову, обменивался рукопожатием, целовал ручки у дам – словом, вел себя как заток хороших манер и любимец общества, каковым всегда и был.
– А вот это племянник мой внучатый – начинающий поэт. – Столыпин с Давыдовым остановились перед Лермонтовым. – Преуспел также в рисовании, музыке, изучении языков и знании российской истории.
– Похвально. – Денис Васильевич крепко пожал руку зардевшемуся юноше, счастливому знакомством с давним своим кумиром, знаменитым на всю страну поэтом и героем-партизаном. – Какие ж события в истории вас интересуют более других?
Лермонтов посерьёзнел:
– Нынче нет для меня ничего притягательнее, нежели победа России над Наполеоном!
Давыдов улыбнулся:
– А это совсем здорово. И приятно, что дела наши славные, – он обнял за плечо Афанасия Алексеевича, – уже занимают умы детей и внуков наших.
На хорах загремела музыка. Из зала собравшиеся торжественно прошествовали в гостиную к накрытому столу. Мишель оказался рядом (не случайно) с девушкой, ранее им замеченной на катании. Мадемуазель Надина В., одна из подруг невесты, была уроженкой Саратова, племянницей богатого местного купца. Невысокая, изящная, семнадцати, не более, лет, она привлекла внимание Лермонтова своей немногословностью и какой-то особенный неразгаданной мыслью, скрытой в ее больших, серых, чуть печальных глазах.
Гости расселись за столом. (Недремлющее око бабушки отыскало средь пестроты костюмов ненаглядного Мишеньку и, успокоенное, обратилось к молодым.) Новобрачные заняли самые видные места за трапезным прямоугольником, уставленным непостижимым изобилием изысканных яств и питий.
…Было много торжественных тостов – за здоровье молодых, за их родителей, здравствующих и покойных, желали новой семье многих радостей и долгих счастливых лет, кричали «Горько!» Ярко и остроумно, с бокалом шампанского в руке, говорил Денис Давыдов, призывая виновников нынешнего торжества стать виновниками новых, славных побед России чрез производство отпрысков мужеска пола, будущих воинов отважных. И чтоб оных отпрысков было не менее, чем эскадрон!»
Гости смеялись и дружно хлопали Денису Васильевичу.
Лермонтов обратился к своей соседке с вопросом: интересны ли ей события войны двенадцатого года?
Надина, отставив тарелочку с крем-брюле, посмотрела на юношу. В глазах её мелькнуло недоумение.
– Как же может быть равнодушен русский человек к предмету гордости и славы своей страны? Мне непонятен ваш вопрос, Мишель!
– Я задавал его вам, памятуя, что вы женщина, у коей могут быть свои, чисто женские пристрастия…
Девушка, улыбнувшись, мягко перевела за спину пепельную свою косу.
– Почему вы думаете, что наш слабый пол неспособен быть столь же патриотом, сколь и тем, чем обязан быть – супругой и матерью? – И добавила убежденно: – Высшее предназначение наше – не помеха любви к Отечеству!
Лермонтов с удивлением слушал слова, исполненные взрослой мудрости, необычные для столь юной и милой особы. Восхищение умной, а равно и красивой собеседницей захватило поэтическое воображение. Однако это не помешало Мишелю сохранять внешнюю сдержанность, если не надменность. Девушка, кажется, тоже прониклась симпатией к этому серьёзному загадочному мальчику, проявлявшему недюжинный ум и всестороннее развитие. Молодые люди, окружавшие её в Саратове, были большей частью ветрены и дурашливы, что никак не привлекало строго воспитанную и образованную девушку.
– Скажите, Мишель, а вы танцуете? – осторожно вопросила Надина, когда из зала снова послышались звуки музыки.
Меж бровей юноши легла озабоченная складка. Он поднялся:
– Должен вас огорчить, мадемуазель, это удовольствие не для меня. Нахожу более интересным хорошую беседу, хорошую книгу, рисование… – Голос Лермонтова звучал жестко, даже слегка желчно. – И не вижу никакого смысла в этом вихлянии под такты галопа…
– Вот как! Но ведь всякие движения пользительны для здоровья…
– Если думать о здоровье – ездите верхом, играйте в лапту, катайтесь на коньках, наконец!
– В таком случае приглашаю вас завтра встать на коньки…
Гости поднимались из-за стола. Молодёжь спешила в зал, где по блестящему паркету двигались в танце первые пары. Лермонтов и его собеседница прошли в диванную, в коей уже расположился Денис Давыдов с гитарой в руках. Трехсвечник на резном секретере освещал уютную комнату. Мягкие аккорды сопровождали приятный баритон певца, исполнявшего собственное шуточное сочинение, ставшее популярным в те годы всюду: в салонах, на званых вечерах, в армейских казармах, на биваках.
Где друзья минувших лет?
Где гусары коренные?
Председатели бесед,
Собутыльники седые…
Старики понимающе закивали головами: что верно, то верно – молодёжь-то нынче не та… И походы боевые и войну вынесли… А теперь… Вон, пожалте, «вальсируют на паркете», да и только…
Говорят, умней они,
Но что слышу от любого?
Жомини да жомини,
А об водке ни полслова…
Смех и дружные аплодисменты покрыли заключительные слова песни.
– Скажите, Мишель, а что такое Жомини? – обратилась к Лермонтову Надина.
Лермонтов оторвал взгляд от Давыдова и повернул улыбающееся лицо к девушке:
– Не что, а кто! Это военный теоретик, много писавший на военные темы. Фразу о нём следует понимать как излишние разговоры о войне.
С невольным уважением слушала Надина пространные объяснения юного знатока всего и вся, испытывая легкое замешательств и даже робость пред этим большеголовым рассудительным подростком, не вышедшим ростом, но явно вышедшим умом и характером. Да и глаза у него какие замечательные! Огромные, чёрные, таящие неизбывный запас каких–то неведомых демонических страстей…
Поздним вечером покидали навеселившиеся гости устиновский дом. В свете фонарей у входной двери кружились мелкие колючие снежинки. С возгласом дворецкого подкатывали к подъезду санные экипажи, дабы принять и развезти по домам утомленных едой, разговорами, музыкой, не привыкших к бессонным ночам людей.
Ночью выпал небольшой снег. Окрестные горы и крыши домов свежо белели в рассветных сумерках позднего зимнего утра. Дым из печных труб стелился к земле и сносился слабым ветерком к Волге. Галки на голых верхушках деревьев громко верещали, радуясь легкому потеплению. К Верхнему базару от рыбных лабазов на Горянской площади тащился обоз ломовиков – на открытых санях поверх соломы громоздились пудовые замороженные туши осетров и белуг. Бабы судачили у колодца о столыпинской свадьбе, поставив деревянные ведра и коромысла у обледеневшего сруба. Мужичок в худом армяке и лаптях вел в поводу хромую лошадь – на убой к татарам. Было пасмурно и тихо. Лишь из кузниц у оврага доносились приглушенные удары разновеликих молотов о наковальню…
После полудня одинокие сани осторожно спустились по Московскому взвозу к замерзшему зеркалу Волги. Сзади кучера, уже обутые валенки с привязанным к их подошве «железом острым», сидели Мишель и Надина, прибывшие вкусить редкого зимнего удовольствия.
Подковы лошади, слегка разъезжаясь, ступили на лед, и в пяти саженях от береговой кромки сани остановились. Молодые люди опустили ноги на скользкую поверхность, а потом, держась за руки, встали на коньки. Не раздумывая, Лермонтов оттолкнулся и поехал, увлекая девушку за собой, поддерживая ее за локоть. «Ой, Мишель, так сразу, так нежданно…»
После первых движений юноша и девушка обрели уверенность и неторопливо катались по кругу, взявшись крест-накрест за руки, равномерно в ногу, делая скользящие шаги. Вскоре, перестав опасаться нежданного падения, они завязали разговор – о поэзии, о музыке, о книгах…
Лермонтов говорил о любимых своих поэтах – Пушкине, Байроне и читал собственные стихи. Надина поведала своему кавалеру о том, что дядюшка ее собирается открыть в Саратове книжную лавку («Представляете? В нашей-то глуши?») А Устинов намерен уступить свой дом духовному ведомству для открытия в нем семинарии. «Так что вскоре наш губернский город также станет очагом цивилизации…» Раскрасневшееся лицо, шубка, шляпка, муфта, опушенные беличьим мехом, оживленные глаза – Надина была очень хороша среди этого зимнего царства мороза и тишины, не замечавшая за беседой восхищенного взгляда катавшегося рядом с нею взрослого мальчика.
На берегу стояла и смотрела на редкое зрелище стайка мальчишек. Да недалеко от них остановились сани, откуда подъехавшая Елизавета Алексеевна наблюдала обеспокоенно за ненаглядным чадом своим, изредка украдкой посылая крестное знамение в сторону катающихся – «Не упали бы, не зашиблись!»
Через полтора часа молодые люди расстались.
Возле каменного дома на Московской улице против Старого гостиного двора, где жила Надина, девушку встретили домашние и проводили в комнаты. Мишель перед этим взял с нее обещание непременно быть вечером у Столыпиных…
Синие январские сумерки медленно опустились на улицы Саратова. Засветились по углам керосиновые фонари, закрылись ставни обывательских домов. Яростней забрехали собаки позади заборов и затворенных ворот. У гостиных дворов и губернского присутствия замаячили фигуры сторожей: в огромных тулупах, с колотушками в руках, бродят вдоль закрытых лавок и дверей, хлопая валенком о валенок – для сугреву, стало быть, а больше по привычке…
Нынешним вечером гости (далеко не все, кто был на вчерашнем торжестве) пожаловали к Столыпиным. Свадебное веселье было продолжено хотя и без оркестра, но за столь же изысканным хлебосольным столом. Вновь зазвучала гитара, не стихали песни и шутки, молодёжь танцевала под аккомпанемент фортепьяно. Мишель и Надина молча стояли рядом у окна. Многое хотелось сказать перед расставанием, но нужных слов не находилось – было грустно и все. Время близилось к десяти. Бабушка уже поглядывала на Лермонтова, не решаясь, однако, подойти и объявить о необходимости отойти ко сну: завтра утром они трогались из Саратова, и вещи были давно сложены. На конец Мишель вымолвил:
– Теперь прощайте, Надежда! Буду верить, что время, проведенное вместе, мы вспомним с удовольствием и с радостью!
Девушка пожала горячую ладонь Лермонтова:
– Да будет так, Мишель!
Серые глаза смотрели на юношу строго и доверчиво. Искреннее огорчение отражалось в них.
Какое-то горестное предчувствие шевельнулось в груди Лермонтова, когда, поклонившись девушке, он покидал веселящуюся гостиную…
Им не суждено было больше увидеться.
Когда летом 1830 года Лермонтов отдыхал в имении другого бабушкиного брата, Дмитрия Алексеевича, в Средникове под Москвой, из Саратовской губернии были получены скорбные вести. Небывалая эпидемия холеры захватила Поволжье, свирепствовала она и в Саратове, унося ежедневно сотни человеческих жизней. В письме Афанасия Алексеевича сестре из Неёловки, прошедшем многочисленные окуривания и карантины, с горечью сообщалось, что «в числе многих жертв оказалась и Наденька В., подруга Маши, с коей Мишенька катался на коньках…»
Ни один мускул не дрогнул на побледневшем лице Лермонтова, когда он выслушал тихие слова заплаканной бабушки. Только расширились и без того огромные глаза, выдавая смятение неокрепшей юношеской души.
Целый день Мишель сторонился компании своих сверстников и родственников, задумчиво бродя в дальней аллее приусадебного сада. Елизавета Алексеевна дважды посылала дворового человека посмотреть, «что там Мишенька – сильно ли убивается, и, может, ему чего нужно…» Человек возвращался и докладывал, что с виду вроде все ничего и молодой барин сидит на скамье и чертит веткой по песку.
А поздним вечером, в спальной комнате у зажженной свечи нахлынувшее потрясение излилось на бумаге трагическими строками:
Чума явилась в наш предел.
Хоть сердце страхом стеснено,
Из миллиона мёртвых тел
Мне будет дорого одно…
Долго, до первых петухов, сидел Лермонтов над исписанным листком, перебирая в памяти подробности саратовской встречи, отчетливо видя пред собой такой живой и притягательный образ девушки, не веря в её раннюю несправедливую смерть. И перед тем как потушить свечу, рука юноши медленно вывела над первой строфой: «Чума в Саратове»…
(Из книги «В старину Саратовскую»)
«Гимназический взвоз» №1 ( 18), 2015